Материал представляет собой разбор интервью экономиста Олега Комолова ютуб-каналу «Живой Гвоздь».
Три часа ночи, очередь на заправку где-то под Москвой. Среди тех, кто ждёт своей канистры, стоит кандидат экономических наук Олег Комолов и слушает, что говорят вокруг работяги, не знающие ни партий, ни политических блогеров. А говорят они, по его словам, такое, что винят не тех, кто запускает дроны, а собственную власть: истинная проблема, чувствуют люди, внутри, а не снаружи. Спустя пару недель, глядя на горящие склады Wildberries, Комолов произносит то, чего от левого критика режима не ждёшь: паниковать рано, ущерб копеечный. И тут же добавляет: но. Всё дело в том, чем именно этот копеечный ущерб придётся оплачивать.
Всё, что до триллиона
С 18 июля 2026 года по складам маркетплейсов прошла серия ударов: к началу августа счёт шёл на полтора десятка логистических комплексов Wildberries, а один из беспилотников упал у склада Ozon в Зеленодольске. Конспирологическая идея, что площадку с иностранными инвесторами трогать не будут, рассыпалась вместе с этим прилётом.
Комолов сразу отказывается драматизировать. Даже самые крупные разрушенные площади, по его оценке, оборачивались убытками в десятки миллиардов рублей. Товарные остатки на складах в Электростали и Котовске оценивают выше — по разным подсчётам от 150 до 235 миллиардов, — но и эта сумма, как он напоминает, на фоне многотриллионного бюджета для Минфина некритична. Возьмём предельный случай: удары останавливают вообще все маркетплейсы и выбивают интернет-торговлю как институт. По оценкам профильных ассоциаций, доля электронной торговли в общем розничном обороте страны приближается к пятой части, из которых крупнейшие площадки держат заметную, но не подавляющую долю. То есть теоретический максимум потерь — около пятой части розницы. Болезненно. Но для паралича экономики недостаточно.
Олег Комолов
Марксист, от которого ждёшь описания катастрофы, вместо этого возражает: масштаб не тот. И это не благодушие, а первый ход диагностики. Комолов расчищает площадку от медийного шума, чтобы показать: страшное прячется не там, где горит.
Дистрофик без запаса
Главный образ, через который Комолов читает всю ситуацию, — тело в первой фазе дистрофии. Организм жив, все функции работают: свет горит, студия вещает, магазины открыты. Но запаса прочности нет. Такой человек быстрее замёрзнет, хуже перенесёт операцию, не выдержит того, что вынес бы здоровый и полный сил.
Логика проста и оттого сильна. Опасен не масштаб конкретного удара, а отсутствие подушки под ним. Резервы, которыми государство гасило бы внешние шоки, по его оценке на исходе: Фонд национального благосостояния расходуется, пространство для повышения налогов сужается, свободной ликвидности всё меньше. Пока прилетает по складам, система держит: убыток копеечный, компенсировать есть чем. Но серия таких ударов, или удар по энергетике зимой, или по крупному объекту — и восполнять урон окажется нечем. Ресурсы в стране есть: недра, пахотные земли, продовольствие. Беда в том, что они неликвидны, их ещё надо успеть превратить в благо, а времени и денежной подушки на это может не хватить.
Отдельная линия — банки. За них, по словам Комолова, переживать стоит в последнюю очередь. Все годы военных действий они показывали рекорды прибыльности, а свою устойчивость оплачивали за счёт клиентов, закладывая риски прямо в цену кредита. По данным Банка России, чистая процентная маржа сектора держалась около 4,5% против примерно 3–3,5% у крупнейших банков США и менее полутора процентов в Китае. В эту разницу между дорогими кредитами и дешёвыми депозитами и зашиты риски военного времени. Замечу от себя: обычно такую маржу считают признаком силы банковской системы — здесь же она читается наоборот, как счётчик, на который поставлен весь остальной хозяйственный организм.
Добавим господдержку. Государство подстраховывает сектор субординированными займами — теми, что при наступлении трудных времён можно списать, а не возвращать. И механизм too big to fail: системно значимые институты, банкротство которых власть не допустит, потому что крах одного системного банка тянет за собой вкладчиков, заёмщиков и другие банки, а воронка затягивает всю экономику. Устойчивость банков оказывается не признаком здоровья системы, а признаком того, что для них созданы тепличные условия за счёт остальных. Одну конечность дистрофику тепло укутали. Остальное тело на холоде.
Экономика разбитых окон
От диагностики Комолов переходит к обобщению. Склады придётся восстанавливать, рабочим платить, подрядчикам раздавать заказы, а статистика прилежно зафиксирует прирост ВВП. Экономика разбитых окон: разрушить и отстроить заново — значит создать видимость роста, ничего к качеству жизни не прибавив. Тот же механизм и в военном производстве: резервы идут на выпуск танков, танки горят, бухгалтерский выпуск растёт. Комолов вспоминает, как десять лет назад разбирал этот сюжет со студентами как гипотезу. Теперь её поставили экспериментально, в масштабах страны.
Здесь аргумент стоит нюансировать, иначе он звучит убедительнее, чем есть на самом деле. Классический парадокс Бастиа безупречен в мире полной занятости ресурсов: если всё и так работает на пределе, восстановление сгоревшего действительно лишь отвлекает труд от создания нового. Но в экономике с недозагруженными мощностями и незанятыми руками восстановительный спрос может давать вполне реальный эффект: загружать простаивающие заводы, вытягивать смежников. Именно на этом стоит вся кейнсианская традиция, и отмахнуться от неё одной метафорой нельзя. Так что «видимость роста» — не универсальный приговор, а частный случай: он верен ровно в той мере, в какой ресурсы уже заняты и подушки нет. То есть в мире дистрофика. В этом смысле образ Комолова самосогласован: он описывает именно ту экономику, где разбитое окно не разгоняет, а обескровливает.
И всё же за фигурами «четвёртое место в мире по паритету покупательной способности» и «рост выше, чем в Евросоюзе» прячется тезис Комолова: ВВП на хлеб не намажешь, дрон поле не вспашет. Исходя из марксистской трудовой теории стоимости, которую он разделяет и которая остаётся одной из школ, а не общепринятой истиной, единственным источником стоимости он считает человеческий труд. И когда мощности уходят на то, что нельзя ни потребить, ни инвестировать, вся цепочка сводится к финальному звену: к человеку, который за час труда получает меньше, чем раньше.
Токсичный бюджет
Удары по складам вскрывают ещё один механизм — по касательной, через состояние казны, которой всё это компенсировать. А казна, по Комолову, пуста. Дефицит федерального бюджета он оценивает примерно в 5,5 триллиона рублей, порядка 3,5% ВВП при европейском маастрихтском пороге в 3%, который ЕС держит как ориентир бюджетной дисциплины для своих членов. Резервов на стабилизацию, в его оценке, почти не осталось.
Отсюда развилка между двумя способами наполнять бюджет. «Экологичный»: развивать производство, расширять налоговую базу. К нему, по Комолову, предпосылок нет, слишком много упущено. Остаётся «токсичный»: поднять НДС, утильсбор, налог на прибыль.
И здесь классовый подход находит свою мишень. Формально налог на прибыль подняли для всех — вот он, налог на олигархов. Но в деталях реформы для добывающих, обрабатывающих, энергетических отраслей сделан инвестиционный вычет, возвращающий их к прежней ставке; малый и средний бизнес платит по-новому и сполна. Ту же историю Комолов напоминает про налог на сверхприбыль 2023 года: планировали около триллиона, а после льгот и особенностей расчёта собрали примерно втрое меньше.
Если налоги — первый клапан для наполнения бюджета, то второй, госдолг, тоже перекрыт. Прямо продавать облигации Центробанку закон запрещает: это не США с их резервной валютой, распределяющей избыток по всему миру; лишняя рублёвая масса разгонит инфляцию. Значит, нужен живой покупатель. А живой покупатель не берёт даже под 15–16% годовых: для самых надёжных бумаг доходность запредельная. Минфину случалось останавливать торги. Проблему высокой стоимости заимствований не решили, а лишь отсрочили: платить по дорогим долгам придётся позже. Обслуживание госдолга съедало до войны около 4% бюджета, а теперь поглощает порядка 9%. К сороковым годам, по расчётам ряда экономистов, при сохранении тенденции доля может дойти до трети бюджетных доходов — но это уже прогноз, а не свершившийся факт.
«Токсичный» и «экологичный» — это диагноз или приговор? Оппонент Комолова возразил бы конкретно: повышение налогов при дефиците не злая воля в пользу класса собственников, а стандартная фискальная консолидация, к которой прибегают правительства любой идеологии, от правых до левых. Инвестиционный вычет для капиталоёмких отраслей не подарок олигархам, а попытка не убить инвестиции в единственном секторе, который ещё их тянет; убери его — и просядет то самое производство, расширения которого требует сам Комолов. А недобор по налогу на сверхприбыль объясняется не только «просьбами о льготах», но и тем, что разовый чрезвычайный сбор в принципе трудно администрировать. Всё это не отменяет наблюдения Комолова — кто-то ведь действительно платит больше, а кто-то меньше, — но переворачивает знак: там, где он видит классовый сговор, оппонент видит вынужденный компромисс между справедливостью и ростом. Обе картины описывают одни цифры. Спор о том, что считать их причиной.
Удар по ожиданиям
Ради чего Комолов весь разговор вёл к дистрофику, становится ясно только теперь: удары бьют не столько по мощностям, сколько по ожиданиям. Общество видит учащающиеся ЧП: то бензовоз загорелся, то склад, то беспилотник в жилом доме, то на нефтезаводе. Оптимизм падает. Бизнес режет инвестиции, домохозяйства сжимаются до товаров первой необходимости. В одном секторе — инфляция, в другом — спад, и ни у власти, ни у бизнеса не выходит собрать из этого позитивную картину. Отсюда, замечает он, и снижение ключевой ставки на четверть пункта при запредельном её уровне: хозяйственного эффекта почти ноль, но это сигнал ожиданиям, «всё под контролем». Катастрофы этот сигнал глушат.
Здесь, на мой взгляд, самый недооценённый поворот всей его логики: экономика военного времени держится не на заводах и не на резервах, а на настроении — величине, которую ни один Минфин не заносит в баланс. А за ожиданиями стоит то, что Комолов называет коэффициентом народного терпения. Насколько терпелив народ, настолько потери будут поглощаться готовностью пойти на третью работу, а не выйти с политическим лозунгом. Это, по Комолову, и есть главный резерв, которым кормится конструкция: важны не столько нефтяные запасы, сколько терпение.
На этом пороге экономист останавливается. Прогнозировать терпение, говорит он, вопрос не к экономисту, а к социологу. Признаюсь, именно эта оговорка кажется мне самым точным местом всего разговора и одновременно границей метода. Марксистская рамка доводит анализ до порога политического и на нём замирает: она умеет вскрыть, как экономика конвертируется в недовольство, но не умеет сказать, когда недовольство станет действием. И тут возвращается очередь на заправку в три часа ночи. Мужики, кроющие правительство и точно понимающие, откуда ноги растут, — это и есть та эмпирика терпения, которую никто не научился измерять. Пока оно есть, его кажется много. Беда истории в том, что мера обнаруживается только постфактум.
Финал
Терпение, по Комолову, коварно: кажется, что его вдоволь, а поскребёшь по дну — осталось на одну заварку. Узнаём мы это лишь тогда, когда старый мир под тяжестью накопленных противоречий уже рухнул. Удары по складам не обрушат экономику арифметически — в этой части его логика устойчивее всего, и цифры её не опровергают. Но точат они не мощности, а ту невидимую величину, что не заносится в баланс. И проступает она однажды там, где меньше всего ждёшь. Например, в очереди на заправку, в три часа ночи, когда обычные работяги вдруг начинают говорить друг с другом о том, о чём ещё вчера молчали.
Макс Вектор

