В 1830 г. Пушкин по просьбе одной из почитательниц экспромтом пишет ей в альбом стихотворение «Что в имени тебе моём..». В 1836 г., ближе, совсем близко к концу жизни – концептуальный, воспринимающийся им самим в качестве программного - знаменитый «Памятник».
Сразу же оговорюсь, что оба эти стихотворения – религиозны, во всяком случае – для меня. Только в первом случае религиозность ознаменована непрямым присутствием Бога, во втором – воспеванием ни чего иного, как одного из многочисленных, отвлекающих человечество от истинного Бога, идолов. То, что Пушкин считает нужным оговорить нерукотворность этого идола – для верующего человека не имеет никакого значения, ибо идол, которому отводиться место прежде всего в душе, может иметь формы нерукотворные настолько же, сколько и рукотворные. Первое, ввиду тонкости обольстительных форм может быть даже опаснее второго.
Прочтём оба текста.
Один гласит:
Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувший в берег дальний,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На незнакомом языке.
Другой:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа,
Вознёсся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру - душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тлeнья убежит –
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью Бoжию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приeмли равнодушно
И не оспаривай глупца.
Уже по своему замыслу два эти стихотворения кардинально противоположны друг другу – до того, что может создаться впечатление, что они написаны двумя разно воспринимающими мир поэтами. Впрочем, в первом случае о замысле, так как текст стихотворения создан мгновенно, вряд ли стоит говорить – скорее следовало бы говорить о неком наитии, может быть, даже – Божественного свойства. Но важно, что ни в том, ни в другом случае Пушкина никак нельзя заподозрить в лукавстве: оба стихотворения производят впечатления полнейшей искренности (неискренним, похоже, Пушкин быть просто не мог).
Скажу больше – одно стихотворение отнюдь не противоречит другому, скорее оба они дополняют друг друга. Просто в одном случае вопрос бессмертия в ограниченной временем и массой других условностей жизни, очень относительного, впрочем, рассматривается с точки зрения земного и временного, в другом – с точки зрения вечности, где всё, что ценно для первой, теряет всякий смысл. В этой, земной жизни, иллюзию вечности и вправду может дать упование на свои заслуги, которые останутся в памяти потомков, когда творец того или иного артефакта их оставит. Но, повторюсь: что умершему до них? В вечности же таких иллюзий не останется, ибо там имеют значения не дела, пускай даже и самые выдающиеся и угодные человечеству, но состояние души. Думается даже – то самое состояние, которое умерший стяжал на протяжении всей жизни и которое не оставило его даже перед смертью.
Но вот как раз с этим состоянием у Пушкина, как и у большинства из нас, большие проблемы. И, в частности, с тем, с чем сжилась его душа и куда направлены её порывы. А сжилась она – именно, что с различными идолами. И к ним, а не к Богу, направлены её влечения. Да и под большим вопросом ещё: всегда ли была послушна воле Божьей пушкинская муза? И даже – по другому: была ли она ей послушна хоть когда-либо? Во всяком случае, почти с полной уверенностью можно сказать, что в жизни такое подчинение Пушкин проявлял далеко не всегда.
Хотя иногда, а, может быть, и во многих случаях, всё-таки и проявлял.
Но дело здесь даже не в послушании. А в том, какое место занимает в этой жизни поэзия.
Идолом, в числе прочего, поэзия для поэта вполне может стать. Равно как и желание славы и почестей, в сущности, ничего не прибавляющее к внутреннему наполнению человека. Скорей уж – убавляющее. Пушкин, может быть даже помимо своей воли и, что тоже может статься, по Божьему наитию, отмечает это уже в первых строках своего произведения: «Я памятник себе воздвиг…» Т.е. воздвиг самолично, прежде, чем мысль о том созрела в уме благодарного ему человечества. И в данном случае всё это соответствует дальнейшему ходу событий, описываемых далее: и то, что к нему не зарастет народная тропа, и то, что он во многих отношениях если и не возвышается над александрийским столпом, то уж, во всяком случае, в сознании читателей представляется ему ровней, и то, что стихи русского поэта с упоением декларируют многие народы, они же языки, и многое другое. И то, что поэт благодаря этому до сих пор воспринимается живее всех живых этими самыми декламаторами – тоже правда. Хотя, заметим, предусмотрительный и все учитывающий Пушкин в желаемой ему посмертной славы оперирует больше к будущим коллегам-поэтам, нежели к народу.
Но если бы даже и к народу - ему-то какой прок от этой славы?
Трудно отделаться от впечатления, что Пушкин обо всё этом знает и всё учитывает. И даже заподозрить его в другом знании – эпизода из жития Макария Великого, которое он мог и не читать. Привожу этот эпизод в свободном переложении на относительно современный русский язык текста из «Жития Святых» святителя Димитрия Ростовского:
Пришёл к преподобному инок и спросил его:
- Авва, что мне сделать, чтобы спастись?
— Ступай на кладбище и брани умерших, — отвечал ему преподобный.
Инок пошёл на кладбище и, как сказал ему преподобный, бранил там мертвецов, разбивал камнями гробницы их и, возвратившись, рассказал обо всём преподобному. Преподобный спросил его:
— Сказали ли что-либо тебе умершие?
— Нет, ничего не сказали, — отвечал инок.
Тогда преподобный сказал:
— Ступай опять, и теперь хвали их.
Инок пошёл и начал ублажать мертвецов разными похвалами:
— Апостолы, святые и праведники, — говорил он.
Затем, снова придя к преподобному, он рассказал ему, что хвалил умерших.
— И теперь мёртвые ничего не отвечали тебе? — спросил преподобный.
— Нет, не отвечали, — сказал тот.
Тогда преподобный дал ему такое наставление:
— Видишь, — сказал он, — что ни тогда, когда ты бранил умерших, они ничего тебе не отвечали, и ни тогда, когда ты ублажал их похвалами, они ничего тебе не ответили. Так и ты, если желаешь спастись, будь как мертвец: — не гневайся тогда, когда тебя бесчестят, не превозносись тогда, когда тебя восхваляют. Поступая так, как эти мертвецы, спасёшься.
А ведь, согласно последней строфе «Памятника», существующей как бы обособленно от предыдущих, Пушкин даёт совет своему вдохновению вполне в духе совета преподобного Макария. Что несколько противоречит общему контексту стихотворения.
Куда верней передаёт участь поэта более раннее стихотворение. Не только поэта – любого человека, прославленного еще при жизни, а после смерти увековеченного воздвигнутым над гробом, а то и на улице пяти- или десятиметровым чугунным подобием и тем самым раздвоившимся в сознании читателей.
Пушкин всегда это прекрасно понимал и много раз помещал себя между двумя отмеченными нами полюсами. Наиболее полно и сильно двойственное самоощущение личности, разрывающегося между двумя ипостасями – поэтической и человеческой – Пушкин выражает в стихотворении 1827 г., которое так и названо: «Поэт». Помните? Если нет - на всякий случай напомню.
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснётся,
Душа поэта встрепенётся,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы…
В последней строфе намечены темы двух рассматриваемых стихотворений.
Стоит выделить фразу: «не клонит гордо головы». Но только для того, чтобы усомниться – ну, так уж не клонит её поэт?
К ногам какого либо кумира, угодного толпе – может и вправду не клонит. А вот к ногам кумира в виде самого себя, вернее – части себя, имеющей проекцию в вечность, скорее всего – ложную, клонит, да ещё как. Не то, как «Что в имени тебе моем…» – перед лицом всех уравнивающего времени отвергая свою значимость как поэта и ставя себя в один ряд с другими людьми, ничем себя не прославившими. Посему оброненную мною в одном из текстов, посвященному Пушкину и возмутившую некоторых невнимательных и чрезмерно ретивых его защитников посылу к фразе Рильке о стремлении поэта обрести посредством творчества вздыбленную вечность, примененную к Пушкину, следовало бы понимать не в смысле отказа ему в устремлению к этой вечности, но как фиксацию неупомянутых Рильке житейских обстоятельств, зачастую этому препятствующих. О них, кстати, говорил высоко ценивший Пушкина, и, тем не менее, трезво смотрящий на его жизнь и творчество преподобный Варсонофий Оптинский: «Он был аскет в душе и стремился в монастырь, что и выразил в своём стихотворении «К жене» (имеется в виду, очевидно, известное и, как надеюсь, всем памятное стихотворение 1834 г. «Пора мой друг, пора, покоя сердце просит»). Той обителью, куда стремился он, был Псково-Печерский монастырь. Совсем созрела в нем мысль уйти туда, оставив жену в миру для детей, но сатана не дремал и не дал осуществиться этому замыслу…»
Так есть ли между персонажами двух стихотворений ещё какая-нибудь разница?
Конечно есть.
Это понимает даже самый восторженный почитатель Пушкина. Он ведь тоже – не такой наивный простак, как порой кажется. И даже в каких-то самых зачаточных формах отнюдь не чужд религиозной метафизике. Подсознательно он всегда помнит, что памятник стоящий на бульваре – не Пушкин, но лишь его подобие, напоминающее о реальном поэте. А реальный – одной частью своей ипостаси давно сгнил в земле, другой – скорбно взирает на почести, воздаваемые его земному подобию из мира иного. Он-то, как раз, хорошо знает, что всем этим почестям – грош цена. В отличие от не всегда понимающего этого очевидного факта читателя.
Пушкин же об этом думал, и, судя по всему, самым внимательнейшим образом. Очевидно, мгновенно сочинившийся вроде бы даже без его умственного участия, по чистому вдохновению экспромт «Что в имени тебе моём…» и был конечным результатом этих размышлений. И совсем недаром мотив мертвенности, мимолетности, беспамятства занимает в этом стихотворении главное место. В чём в очередной раз сказалось, по-моему, мощнейшее интуитивное чувство Пушкина, прозревшего в чертах текущего времени черты застывшей вечности. Ведь время – это как раз текущая, в сущности, в никуда слепая субстанция. Вечность же – отнюдь не омраморевшее время, скорее – дышащая плазма, уравновешивающая своей недвижностью беспорядочные перетекания первого. Посему в «Что в имени тебе моем…» – всё в не ведающей конечной цели текучести, которая должна найти эту конечную цель в человеческом сердце. Памятник же – весь мёртвое, застывшее время, где очень большое значение имеет все уравновешивающий центр – монумент, которому, к которому должно вроде бы стремится всё остальное.
Справедливости ради, однако, следует сказать, что все это есть и в другом стихотворении, из которого я процитировал лишь первую его половину. Вторая, имеющая нечто общее с «Памятником», была мною опущена. Хотя, между прочим, давала некоторые посылы к его содержанию. Вот как звучат третья и четвертая строфы.
Что в нём? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,
Твоей душе не даст оно
Воспоминаний чистых, нежных.
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его, тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я.
Анализ третьей строфы, содержание которой не имеет почти никакого отношения к развиваемой мною теме, я упускаю, а вот о четвёртой скажу несколько слов.
Она, эта строфа, наряду с предшествующей, несколько снижает высоту, представленную в первых двух, но зато и выступает в качестве прямой предшественницы «Памятника».
Эти последние четыре строки, перекликающиеся с близкими по смыслу строками «Памятника», по потенциальному религиозному наполнению стоят, пожалуй, даже выше первых, так как здесь гораздо точнее задано правильное направление религиозному осмыслению жизни и смерти. Не хочу быть придирой и педантом, но явно же, что еще одна строфа или пускай даже строчка, прерванная на полуслове, здесь точно была бы очень кстати. Строка, призывающая адресатке к молитве за того, кого она, согласно его желанию, должна была вспомнить. Но раз уж вполне подготовивший читателя к такому развитию темы Пушкин такого финала почему-то не предложил, то и нам говорить о нём нечего.
Виталий Яровой