Русские Вести

Мурашки по коже


После суеты вокзальной хорошо занять место в вагоне у окна, чтобы потом смотреть на пробегающие мимо уютные городки и поселки, на одинокие домики, стоящие вольно, без соседей, на сбившиеся в кучу дачки советских времен и на красоту покрытых снегом деревьев. Сиди, смотри, иных дел нет, пока не домчит тебя электричка до самого большого города страны – изобильного, легендами овеянного, полного ярких огней, блеска витрин и людской суеты. А пока в душе приятная тишина. Почти лень. Сидишь, ждешь время да в легком рассеянном раздумье смотришь в окно...

– Лесть, она большую силу имеет. Больше нее разве что деньги. Если с умом, то лестью и льва можно свалить, не то что, меня, старика...

Марина удивилась тому, как необычно и хорошо было это сказано. Оглянулась. Чуть наискосок, лицом к ней, дедушка в светлой дубленке. В глазах искорки, на губах усмешка. С молодым парнем говорит. Явно тот его похвалил за что-то, а он ему в ответ – льстишь, дескать, мне, простому человеку, а я не лев, слаб на лесть. Большая редкость по нынешним временам встретить того, кто так ясно и образно мысль свою выскажет. По телевизору только и слышишь от рассаженных по всем каналам, как куриц по насестам, певиц и певцов, элиты нынешней – «ах, вы пели так, что у меня мурашки по коже...».

И дед вдруг продолжил, словно специально для Марины:

– Что мой говор? Ты бы слышал, как отец мой говаривал или бабушка. Та и вовсе сказительница была. Я, грешный, и половины её мудрости не имею. А про молодежь, что и говорить... И на кого пенять? Возьми телевизор. Только и слышно – волнительно да мурашки. Тоже наслушался? Во-о-т. По мне такое косноязычие нужно искоренять. Зачем они там, если чувства свои только мурашками, что у них по коже бегают, объясняют. А одна, помню, видно выделиться захотела, звонко так выдала, не стесняясь, что вот она сидит, и вся в мурашках! Много мурашек у нее, с ног до головы облепили...

Марина даже хмыкнула от удовольствия, неожиданно получив такое стремительное созвучие своим мыслям. Оглянулась, выискивая взглядом место, чтоб быть поближе к старику, но не нашла.

– Видно, – продолжал дед, – учились неважно, а, может, учителей настоящих у них и не было. В мое время учитель был авторитетом. Его слово – закон. А теперь на второй год ребенка нельзя оставить, потому что двойки ставить не положено. И крепкая база под это подведена: мол, если ребенок двойку получил, значит, учитель не смог объяснить ему предмет. И получается, что глупому и своевольному дитю не нужно и стараться, все равно в следующий класс переведут. А второгодник – это же позор, второсортица, и она всем видна. Такое и лодыря заставляло работать.

Два парня, рослых, плечистых, один с балалайкой другой с флейтой, вошли в вагон и, не теряя времени, заиграли мелодию, знакомую Марине с детства: «Ночь коротка, спят облака. И лежит у меня на ладони, незнакомая ваша рука...».

Флейта протяжная, звучит мягко, негромко, зато балалайка – задорно, дробно. Но как славно в этом двухголосии звуки переплетались. Балалаечник смотрел вокруг с легкой улыбкой на губах, а пальцы его словно сами собой бегали по струнам. Флейтист глаза прикрыл, локоть отставил – словно один он, и не в электричке вовсе, а в поле просторном, и столько грусти выводил своей флейтой, столько печали, словно это он сам, очарованный минутами мирной жизни в разгар войны, танцует последний вальс перед отправкой на фронт.

Марина с интересом рассматривала парней – головы наполовину выбриты, на макушке хвосты в дульку резинкой прихвачены. Но понятно, что не самоучки, в консерваториях обучались, если такую качественную музыку выдают в электричке. Подзаработать здесь решили.

Публика вагонная, плотно по сиденьям рассредоточенная, к концертам привычная, словно и не заметила музыкантов – иные как смотрели в окно, так и продолжали смотреть, а про тех, кто носом в телефон свой уткнулся, и говорить нечего – там их жизнь, весь интерес и вся музыка.

Пятьсот рублей в сумку парням бросила, и от всей души спасибо сказала.

Ушли, и снова в тишине старичка голос стал слышен:

– Размордел так, что и не узнать сразу, кто таков! А все одно – холуй!

Словечко какое смачное – размордел! И не слышала раньше. Села поудобнее, чуток голову откинув, чтобы лучше слышать разговор за спиной. А дед уточнил:

– Холуй это не чиновник, это только обертка чиновника. Чиновник должен служить народу, а эти народа и не замечают. Нет на свете людей страшнее холуев.

Тут старик глубоко вздохнул, и продолжил:

– Враги народа холуи. И местные, и те, что повыше. Не люди они государевы, чтоб им... Вроде дело делают, но вместо дела только лебезят перед своим начальством, в холуях у них держатся. Не до народа им. Шмыгалы, одним словом. За деньги душу продадут и в карман покладут. А жизнь-то не бельишко, не выстираешь. И что из-за них имеем? Да хоть век прошлый возьми. Это было одно наше нисхождение. Дважды разбазарили, разодрали и даром отдали богатство наше, что предки нам оставили. А крови-то сколько пролили... И, что, разве народ? Холуи продажные зачинщики всего разорения. Теперь век новый пошел, тоже не слишком-то радует. Война на исконной земле нашей, с братом нашим, который белены объелся и «свободы» возжелал. И что? Такая свобода теперь у них разверзлась, прямое нисхождение в ад...

Шмыгалы, снисхождение – это Марине понравилось.

– Вот как все свернулось-повернулось, болтали о свободе, сполна ее получили. А то не свобода им, то могила готовилась. Без пушек себя взорвали. А все потому, что не к лучшему устремились, а в душный разврат. Теперь живут хуже, чем в мышеловке.

– Да там и без холуев желающих поскакать на площадях и москаляку на гиляку требовать немерено было. А отчего ты все – холуи? Слово какое-то дед, где ты его выкопал? – заинтересовался дремавший у окна парень с серьгой в ухе и тонко выбритыми усиками, словно очерченными карандашом.

– А оттого, – оживился старик, – что чиновник, это слуга народа, звание почетное, если человек закон держит и взяток не берет. А тот, кто только видимость одну имеет, что служит, а сам только о себе самом печется, вот тот и есть холуй.

Марина обернулась глянуть на старика, с волосами словно перья белой птицы.

– А что до свободы, то разве мимо нас она прошла? Разве и мы не видели свободу эту? Эта такая дама – если заявится, то жди повсеместный разврат, разруху и кровь.

У Марины даже мысль промелькнула, как хорошо было бы посидеть поговорить о жизни с таким человеком где-нибудь в тишине и покое. Перед камином, например, у нее на даче, или перед костерком, чтобы разговаривать и смотреть на огонь...

Африканец с лицом несчастного человека, в неплотно намотанном на шее красным шарфом и в куртке с грязным воротником из овчины, вошел в вагон и стал жалобно просить милостыню. У Марины за пять лет частых поездок в столицу притупилось чувство жалости к просящим деньги – работы полно, иди, зарабатывай. А если ты иностранец, топай в своё посольство, помощи там ищи, а не по электричкам шастай. Тем более негр не просто шел по вагону, громко повторяя корявую фразу «помогите, надо деньги на билет и на кушать надо», а, наметив жертву, молодую блондинку в светлом пуховике, остановился и навис над ней. А когда она вынимала ему деньги, то заглядывал ей в кошелек.

– О! Смотрите, это он уже научился наши ценности разделять... – хохотнул кто-то в глубине. И добавил громко, сердито, – Мало нам Средней Азии, Африка явилась...

Девушка рядом с Мариной, с тех пор как вошла в вагон уткнулась носом в айфон, и пальцами быстро-быстро, словно птичка зернышки клюет, – тык, тык. Стучит что-то важное, нужное – не оторвать. Никто и ничто её не интересует, не привлекает внимания, ни африканец, ни пейзажи за окном, ни разговоры о жизни.

– Да что там гад-же-ты... – вновь Марине стало слышно старичка. Он с нажимом произнес слово, ставшее уже привычным для русского уха, обнажая его новое звучание. – Телевизор возьмите. Только новости и можно смотреть, а все остальное... Песни да пляски. Маски народу показывают, от которых эксперты в перьях, с лицами перекроенными, губами надутыми в восторге. Рты свои так распахивают, что все зубы напоказ, и верещат – это круто, это мурашки. Не мороз, заметьте, а мурашки.

– Да, что вы, отец, все про мурашки? В том стаде куда крупнее козлихи с козлами водятся. Про голую вечеринку разве не слышали? – перебил его вопросом тот самый парень, которому дед говорил про лесть.

– Слышал, как же. Стыд-то какой! Нам. Не им. Они живут, словно в другом царстве-государстве, словно наши мальчики на войне не гибнут. И долго ли так будет, если одни в огонь, а другие на Канары? Вот это вопрос. Идет борьба. Россию и изнутри качают, всеми силами укрепиться нам нужно. Как бы мы ни называли – специальная военная операция или война, фронт он фронт и есть. На фронте люди гибнут. Лучшие! Те, которые за нашу страну пошли биться насмерть. Значит и внутри страны все нужно менять и крепить. Служба такая, как СМЕРШ, не помешала бы...

За окном мелькали увешенные кружевом инея деревья, уютные домики в снегу. День морозный, короткий. Солнце только-только вышло, а уже книзу клонится.

– Да ты, отец, не парься, – мужик в красной куртке, сидевший аккурат против старичка, тоже решил принять участие в беседе. – Мы все же вылезли из той ямы, в которую наши холуи, как ты их называешь, страну пихнули. Сейчас-то ситуация иная. И с голыми уже разбираются.

– Ага-а! Разбираются... – не выдержала женщина с маленькой собачкой на руках. – Та, что на карачках в трусах на той вечеринке ползала, как ни в чем не бывало, опять в телевизоре торчит, программу какую-то ведет или концерт. Не разобрала, где это она. Мне так неприятно стало, что сразу канал переключила, чтобы только морду её не видеть. Добро бы польза от них хоть какая-то была...

– Да ладно! – не поверил мужик. – Непотопляема, что ли? Огромна, значит, сила у денег и «полезных связей»... Но плевать на них, до побед все равно доживем. Ты сам, отец, кем был-то?

– Я-то? – старичок прищурился хитро, озорно, словно сейчас всех развеселит. – В шахтерах был, уголь рубил. Так что человек я терпеливый, во всех квасах мочен.

– Ну, шахтер, и я тебе кое-что скажу, чтобы мысли твои разогнать. Брат мой старший рассказывал. На севере он живет. В девяностые было, купили они оборудование в зарубежах какое-то. Типа ленты конвейерной. А по инструкции оборудование это могло работать при двадцати пяти градусах мороза, не ниже. Купили, установили. Все работает. Зима подошла, морозы тридцать. Оно работает. Морозы уже за тридцать – оно работает. Линия должна автоматически отключаться при морозах. Продавцы, европейцы звонят, информацию желают получить, как там их оборудование себя показало, как его законсервировали, верно ли все сделали, мол, подскажут если нужно. А им отвечают, что все в порядке, все работает. Как работает? Иностранцы в шоке. В чем дело, не понимают. А мужики наши в ящик с датчиками свечу поставили, та горит, температуру держит, конвейер работает. Вот так-то! Перехитрили и оборудование, и европейцев чванливых. Не пропадем мы, отец. Не парься. Всем свечку вставим!

Старичок рассмеялся, да и все заулыбались, зашевелились, усаживаясь поудобнее.

– Да не сомневаюсь я в народе... Но о детях, внуках, сердце болит... Сейчас молодым труднее жить, чем было нам, не разобрать стало, где черное, а где серое. А белое и вовсе затирают. Соблазнов сколько. Мне вас до крайности жалко. Сидите в этих гад-же-тах – опять раздельно произнес ненавистное ему слово, – а там разврат душевный и телесный напоказ и вдоволь. Вот, что хорошо, что в школах начали о патриотизме говорить. А что такое патриотизм? Любовь к Родине, она – от отца с матерью передается, да еще от учителя истории и учебников по истории правдивых. Чтобы прочесть и огорчиться, и возгордиться можно было. И воскликнуть, как Пушкин, что видит Бог, иной страны, иной истории я не желаю!..

На последних словах голос его возвысился, и, как показалось Марине, дрогнул от душевного волнения.

– Услышал вчера историю, до слез запечалился. Воин наш раненый остался на поле боя. В чувство пришел да сам себя стал спасать. Пополз и на блиндаж украинский наткнулся. А в блиндаже том украинец, и тоже раненый. Вместе два дня помощи ждали, друг друга бинтовали, снег ели... О чем, думаю, разговаривали? Какими словами? Кто описать сможет? И эти еще повсюду скачут, что в мурашках... Как на них наши мальчики смотреть будут, когда вернутся с фронта? А ведь сидят, как приклеенные. Всем же видно, что они битая посуда, а они все ножкой об ножку трутся, над всеми ухмыляются. Тоже испытание нам... А мальчик тот наш жив. Показали. Лежит худой, будто из гроба только, все косточки видны. Но живой! Десять дней полз к нашим...

Сидевшая через проход от старичка женщина в длинном пальто и в шапке черного меха, одной рукой придерживающая объемный чемодан на колесиках, чтобы не откатился и не загородил прохода, на каждое его слово согласно кивала головой.

– Прошу минуту вашего внимания, – моложавый мужичок с лицом, имевшим отметины разгульной жизни, стал аккурат на место музыкантов. – Предлагаю фрукто-овощечистку универсальную четыре в одном, производства Беларусь. Универсальная слайсер-шинковка...

Овощечистка заинтересовала многих. Две женщины, сидевшие у выхода, протягивали деньги продавцу, еще не успевшему закончить рассказа о достоинствах своего товара. И та, что быстро с обезьяньей ловкостью без устали отстукивала большим пальцем кому-то сообщение, не отрываясь от айфона, протянула ему сотенную купюру. И сидевшая наискосок от Марины женщина, с самого начала поездки пристально глядевшая в окно, встрепенулась и, высыпав в ладонь из кошелька горсть монет, отсчитывала нужную сумму.

Ближе к Москве – торговля бойчей. Дама с костыльком и с неотступно следовавшим за ней провожатым с двумя потертого вида квадратными сумками, зычно заманивала горячими пирожками. Следом, почти без перерыва, держа на животе рюкзак, обросший бородой человек бомжеватого вида расхваливал антибликовые очки, интереса к которым в вагоне никто не проявил. За этой суетой Марине не было слышно, о чем говорил дед со своими попутчиками, но, чуть поворотясь, с каким-то непонятным для себя облегчением увидела, что те ещё ведут беседу, кивают друг другу, соглашаются.

На перрон вышла, не выпуская из виду дедову дубленку. Наряд для старичка самый подходящий, сказочного деда мороза напоминает. Шла за ним, не зная, что делать – подойти, сказать? А что? Что понимает его и о том же сама печалится? Или просто слово доброе. Мол, всего вам самого-самого. Здоровья...

Хлынувший людской поток с подошедшей на соседний путь электрички отсек от нее старичка в дубленке и мысли ее о том, что и как ему сказать. Ветер резкий и жгучий выскочил, словно из-за угла, дунул холодом морозным, попутно бросив в лицо горсть снежинок, заставив плотнее застегнуть куртку и укутаться шарфом. Такой холод, что мороз по коже.

И улыбнулась, вспомнив – мороз не мурашки...

Шла, подталкиваемая толпой, к метро, с каждым шагом удаляясь от деда в светлой, советского еще разлива дубленке, с головой седой-белой, что перья куриные.

Еще на входе в метро, прикладывая билет к турникету, услышала громкую музыку и голос певца, молодой, высокий. Нисколько не удивилась. Много тех, кто играет и поет по станциям. И хороших певцов можно встретить, и скрипачей виртуозных, и мальчишек с гитарами, шумной игрой своей испытывающих ушные перепонки. Твое дело либо мимо пройти, не останавливаясь, либо постоять чуток рядом, денег, сколько не жаль, в приспособленный для этого футляр бросить. Но то, что увидела Марина, войдя в просторный полукруг фойе станции, было иным – плотная толпа слушателей сгрудилась чуть поодаль от эскалатора, закрыв от нее тех, кто играл и пел. Любопытно стало.

Группа парней в военной камуфляжной форме расположилась вдоль стены, светлый мрамор которой словно специально подчеркивал защитный цвет их одежды. Группа немалая, кто стоит, кто сидит. Восьмерых насчитала. На груди ордена-медали. Издали не разобрать, какие. Ни раскрытого футляра для сбора денег, ни объявления с номером счета, куда денежку при желании можно перевести.

Фронтовики.

Слово-то какое! Дедовское.

Впереди один – высоченный, метра два, не меньше. Худющий. Но поёт! Голос чистый, звонкий, светлый какой-то. И печальный одновременно. Девица одна, шустрая такая, к нему из толпы выбежала, рядышком стала, себя с ним сфоткала. Другая, не столь активная, чуть сбоку от ансамбля пристроилась, вытянув во всю длину руку, на фоне всей группы старалась себя запечатлеть.

Худющий как раз песню допел и, странно переваливаясь на длинных, как ходули, ногах, отошел парой слов перекинуться к оркестру.

Мысль ожгла:

– Без ног! На протезах...

И те, кто сидят, явно тоже.

Она так поразилась этой лобовой встрече с войной, что спроси её, какая песня только что звучала, не вспомнила бы. А услышав негромкое, проникновенное:

– Выхожу один я на дорогу... – вовсе сердцем замерла.

Какие слова! Прямо в кровь.

Глаза слезами наполнились.

Парень пел, глядя куда-то поверх голов собравшихся возле него людей, ему аккомпанировал только один, на флейте – тихо, проникновенно, даже доверительно как-то, и оттого песня звучала особенно выразительно.

– Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? Жалею ли о чем?..

Люди слушали молча, думая каждый о своём. И о том – что же будет? Что ждет их?

Их всех.

– Вот это Россия! – с некоторой долей злости и обиды к кому-то неведомому сказал стоявший позади мужчина, и Марина благодарно обернулась на его слова. – И петь умеют и воевать!

Подытожил уже именно для нее:

 – Молодцы! На поле боя нас защищали, и здесь тоже ради нас стоят.

Едва дождавшись конца песни, закричал громко, басом:

– Молодцы! Герои! Слава вам!

И Марина тоже закричала вместе с ним и другими, рядом стоявшими.

Тепло стало. Жарко даже.

Стояла бы так, со всеми вместе, и слушала, долго-долго.

Как сладко и как больно...

Елена Пустовойтова

Источник: www.stoletie.ru